В свое время не захотела читать воспоминания Лидии Чуковской
В свое время не захотела читать воспоминания Лидии Чуковской – за показавшуюся мне обиду на всех и вся, за постоянную сосредоточенность на досадных мелочах. А потом по делу заглянула в ее дневниковые записи о Тамаре Габбе (“Город мастеров”, воплем из фильма “Умер проклятый метельщик!” мы пользовались при каждом удобном случае) – и обомлела от того, какой яркий, нежный и обаятельный образ нарисован. Сначала читала через строку, наискосок, – но с тех пор перечитывала неоднократно. Собственно, с этих записей я Чуковскую и полюбила.
“…Нам бы, после всех наших потерь, хоть какой-нибудь мистицизм, хоть какую-нибудь веру в бессмертие! Нет, у меня нет. Я верю только в то, что если человек в этой жизни вопреки всему успел выразить себя, то он будет жить в делах своих и в памяти людей, которых он любил. <…> Но Туся идет дальше. Она говорит, что всю жизнь человек добывает себе душу, и если душа успела родиться вполне — как душа Пушкина или Толстого — то она будет жить и после смерти — нет, не только в памяти людей, а и сама жить и чувствовать, что живет.
…Я часто жаловалась Тусе на Егорову, редакторшу Детгиза, которая загубила две мои книги. Встретившись с ней впервые, Туся была поражена ее злобным лицом, злобным голосом и немедленно начала ее изображать: «Как же вы не поняли, Лида, какая у нее главная профессия? Редакция — это так, случайный заработок. Каждый вечер она выходит на ловлю детей: посулит ребенку конфетку, заведет в пустую парадную и снимет с него валеночки». И Туся показывала, как Егорова, с лживой улыбкой, приманивает ребенка конфетой, потом грузная, натужась, стаскивает с него валенки: «с одной ноги — за папу, с другой ноги — за маму».
(Несчастная Егорова. Вот так живешь-живешь, делаешь пакости, а через много лет все, что о тебе будут знать – что ты снимала валеночки с детей. И уже не отмыться никогда.)
Или вот:
“Она рассказала, в частности, что несколько раз во время бомбежек оказывалась в убежище вместе с Шурой. Тусенька читала вслух своим Диккенса или Чехова. Шуру это сердило: не к чему заговаривать зубы себе и другим, это лицемерие и слабость; надо сосредоточиться и ждать смерти — своей или чужой. Она сидела, опустив голову и закрыв глаза.
Я подумала: а как вела бы себя я? По-Тусиному или по-Шуриному? Если бы рядом была Люшенька — по-Тусиному, пожалуй. Я бы ей читала, чтобы отвлечь ее, чтобы показать, что ничего особенного не происходит”.
Я бы тоже читала. Надеюсь. Не для того, чтобы отвлечь, – и для этого тоже, конечно: отвлечь и отвлечься, – но в первую очередь им назло. Насолить – ах, я не могу по вам выстрелить в ответ? Ну так буду читать как ни в чем не бывало, а вы хоть устреляйтесь там в своем самолете.
И вот чудесный эпизод:
“Замерзла я зверски. Рассердилась и обиделась на Тусю ужасно. Целый час стояла и припоминала все ее несносные опоздания, еще ленинградские: как ее ни молишь, бывало, не опаздывать — все равно опоздает. Я в уме перечислила все ее вины. У меня ведь пальто летнее, а я жду ее час на морозе — ведь она знает, что у меня зимнего нет, и заставляет ждать!
Уверенная, что заболею, злая, несчастная, я помчалась домой.
Только мы пообедали — явилась Туся с моими очками.
Я ждала ее возле Управления по делам искусств, а надо было возле Комитета — то есть через дом.
Но кто мог подумать, что Управление и Комитет не одно и то же?
Тусино чтение отменено, ее об этом предупредили, и она пришла специально, чтобы вручить мне очки. И ждала меня целый час. И во всем виновата я”.
Чертовски знакомо – костеришь кого-нибудь, злишься, пыхтишь… а потом оказывается, что ты сам дурак. Чуковская только не написала про самоедство еще большего масштаба, что наваливается, как хромой старик, после неудобного инцидента. Вот и выходит, что хочется быть похожей на обаятельную Габбе, а на самом деле ты, оказывается, нудная Лидия.