Ну, вообще-то, я очень люблю две книжки Шагинян, одну читал в детстве много раз (“Повесть о стране Мерце”, такая фэнтези трогательная) и “Месс-менд” – перечитывал несколько месяцев назад, когда болел. Так что писатель она была хороший, а какой человек – не так важно. Не Малюта Скуратов – уже слава Богу 🙂
апокриф
“А в приемной Котова я выглядела, как “сундучные” ленинградки с кокетливыми детальками туалета и легким запахом нафталина. Кругом топтался по приемной народ не то чтобы сытый, но с нормальной кожей, без синевато-зеленых оттенков, которые я привыкла видеть у своих сослуживцев.
В дверях появилась крошечная, сморщенная Шагинян. Увидав меня, она обомлела: как ей удалось узнать меня, хотя мы не встречались двадцать лет?.. Лет ей тогда было не больше, чем мне сейчас, но деятельная любовь к начальству и забота о народе отложили отпечаток на лице и на всем облике. Ей уступили стул. Она села лицом ко мне и громко спросила: “А вы здесь зачем? Что, вы Мандельштама надеетесь напечатать?” Все головы обернулись в мою сторону, и я не заметила ни одного сочувственного взгляда. На меня смотрели настороженно и с недоумением. Шагинян настойчиво спрашивала, зачем я пришла. Я собралась с духом и сказала, что сейчас пришла по своим делам, но Мандельштама, пусть она не сомневается, обязательно напечатают… Шагинян вдруг всю перекосило: “Откуда это у вас такая уверенность?..” Должно быть, страшно убедиться в неустойчивости мира, где сумел занять то, что называется положением. Соня Вишневецкая, вдова Вишневского, ныне уже покойная, встретила меня на лестнице писательского дома в Лаврушинском переулке в дни, когда поставили в план “Библиотеки поэта” сборник Мандельштама. Она хорошо ко мне относилась, но у нее буквально подкосились ноги и она чуть не упала, когда я показала ей проспект “Библиотеки”. Не растерялся один Федин. Мы столкнулись с ним на той же лестнице на следующий день после заседания в Союзе писателей, где утвердили издание сборника и даже заведомые прохвосты выступали в его защиту. Я спускалась вниз по лестнице и увидела старика, похожего на гриб. Старик обернулся, и вдруг я услыхала: “Здравствуйте, Надежда Яковлевна”. По белесым рыбьим глазам я узнала Федина. До этого он четверть века не здоровался со мной, хотя мы часто попадали вместе в лифт, а один раз он остановил Ахматову, когда мы с ней шли вместе по переулку, выходившему в Лаврушинский, и долго с ней разговаривал. Ахматова не назвала меня, чтобы не смущать благородного деятеля литературы, и мне пришлось отойти в сторону и ждать, пока они не кончат разговор. Тогда я поверила, что он попросту не узнал меня. Время было еще сталинское – после войны. И вдруг он узнал меня, когда я стала совершенно неузнаваемой, потому что, занимая высокий пост, научился дипломатическому обхождению и не так остро чувствовал колебания почвы, как прямодушная и темпераментная Шагинян, набросившаяся на меня в приемной Котова… Я стояла у стены в дурацкой шляпе и кашне и чувствовала, как меня прокалывают взглядами советские писатели и литературоведы, переводчики и критики, пришедшие в свое родное издательство по закономерным и нормальным литературным делам – кто зачем: кто по поводу крохотной редактуры, кто сговориться насчет предисловия к той или иной книге, а кто и предложить собрание своих почтенных сочинений. Среди них, людей с плотью и кровью, я была тенью, призраком, смутным отголоском того, что давно истлело и предано полному забвению. “Был когда-то такой поэт”, – как сказала мне ревизорша, присланная некогда из Москвы в Ульяновск со специальным заданием присмотреться к подозрительным лицам на моем факультете и получившая кое-какую информацию от соответствующих товарищей. Инструктируя ревизоршу, ей даже сообщили о “таком поэте”, но она, душечка, может, и не знала, что “поэты” пишут стихи. В приемной Котова в особом инструктаже не нуждались, потому что все до единого знали послание Жданова и прекрасное постановление, один из основных литературных документов эпохи. Шагинян отлично изучила этот документ и приезжала разъяснять его в Ташкент, где я тогда работала. На заре нашей жизни у нее была похабная манера целовать руку Ахматовой при встрече. Это приводило Ахматову в исступление, и, завидев за версту Шагинян, она удирала или пряталась в любую подворотню. Сменив поклонение Ахматовой на презрение к “декадентской поэтессе”, Шагинян, естественно, не хотела в третий раз поворачиваться на полный оборот и улыбаться акмеистам… Вот почему она так настойчиво допрашивала меня, и я не знала, куда деваться, когда внезапно пришла неожиданная помощь.
В приемной появилась новая посетительница, и я услыхала веселый, наглый голос бывшей “ничевочки”: “Ты не смотри на них, Надя… Осю обязательно напечатают. Не сегодня, так завтра, но он есть и будет… он никуда не денется, и вы, Мариэтта Сергеевна, еще прочитаете его… Вы его, видно, подзабыли, а я помню… Не поддавайся, Надя…”
Это была моя последняя встреча с Сусанной Map, легкомысленной и дикой, которая не заняла никакого положения в советской литературе и не боялась сотрясения основ вроде напечатания Мандельштама. Она рано умерла и, говорят, писала живые и настоящие стихи. Мне не пришлось сказать ей, как сладко услышать человеческий голос и добрые слова в идеологической передней, где еще висел портрет страшного человека. (Господи, неужели и они люди! Это, наверное, смертный грех так отворачиваться от этих людей, как отворачиваюсь я, и не верить, абсолютно не верить, что они тоже люди.)
События в приемной Котова продолжали разворачиваться. Заседание о Достоевском кончилось, и в кабинет первая по праву почтенной старости вошла Шагинян. Прошло несколько минут, и Котов с хохотом выскочил из кабинета. Он подбежал ко мне и обнял меня. За ним на пороге кабинета появилась Шагинян. Котов громко объяснил: “Мариэтта Сергеевна тоже считает, что вам нужно дать работу. Она говорит, что вы культурнейший человек – вдова Осипа Эмильевича Мандельштама…” Мариэтта, стоя на пороге, повторяла: “Культурнейший человек… Культурнейший человек…” И снова голос Сусанны: “Мариэтта Сергеевна, вы думали, что Надя переменила фамилию и никто не знает, что она вдова Оси?.. Все знают и все помнят Осю…” И Котов весело и громко подтвердил, что все помнят Мандельштама и я пришла, не скрываясь, как его вдова. Он втащил меня в кабинет, усадил в кресло, и целый час я слушала, как он торгуется с Шагинян. Делал он это со вкусом, и мне казалось, что он сознательно пакостит ей за ее мелкий донос, облеченный в форму рекомендации: культура такая прекрасная вещь! Старуха стервенела на глазах – можно ли издеваться над старухами, выторговывая у них большой кусок полистной платы? Мои симпатии были на стороне веселого и красивого Котова, тем более что Шагинян когда-то числилась интеллигенткой и размышляла, как совместить Ленина с христианской душой и гетеанскими устремлениями. Сейчас она козыряла не Гёте, а тем, что ее всегда по первому звонку принимают в Цека и Котова заставят заплатить ей по высшей или сверхвысшей ставке за все сто томов ее партийных книжек. Она перечисляла свои заслуги и почему-то не вспомнила поездки по стране с разъяснением знаменитого постановления. В тот год ей было столько же лет, сколько мне сейчас. Она была полна энергии и с проклятиями выбежала из кабинета, чтобы добиться правды на Старой площади. Я не сомневаюсь, что Котов, торгуясь, не сомневался в том, что Мариэтта добьется своего. Он просто хотел на секунду ущемить ей хвост. Чуть-чуть, немножко свинство, а все-таки мило и смешно… “
Ну почему же
вот например хорошее о той же Шагинян
“Разоблачать агентов не полагалось – стоящее за ними учреждение не
терпело, чтобы компрометировали его работу, и рано или поздно обрушивалось
на разоблачителя. Даже и сейчас многие из побывавших в тюрьмах и лагерях
предпочитают помалкивать о своих “крестных отцах” – не стоит связываться,
потом не развяжешься… А в те годы молчали все. Редкие исключения только
подтверждают правило. Таким исключением, например, считалась Мариэтта
Шагинян. Все знали, что она к себе не подпускает никаких шпиков – если кто
из них осмелится приблизиться, она поднимает крик, чтобы изобличить его
при всем честном народе. В 34 году она проделала такую штуку при мне, и я,
кажется, разгадала ее хитрость. Мы вместе вышли из Гослитиздата, и она
расспрашивала меня о нашей воронежской жизни – в те дни никто не избегал и
не боялся нас, потому что уже широко разнесся слух о разговоре Сталина с
Пастернаком. Вслед за нами выскочил и побежал вдогонку за мной поэт Б. –
ему тоже хотелось узнать про О. М. Б. -то и попался под горячую руку
Мариэтте. “Меня принимают в ЦК, – кричала она. – Я не позволю, чтобы за
мною гонялись шпики… ” Я пыталась остановить Мариэтту, объясняя, что Б.
мой хороший знакомый. Она и слышать ничего не хотела, и у меня появилось
подозрение, что выбор объекта для скандала произведен вполне сознательно.
Мариэтта набрасывалась на вполне порядочных людей, надеясь отпугнуть этим
настоящих стукачей, с которыми она, конечно, не посмела бы себя так вести.
Но даже Мариэтта, повторяю, была исключением, и осведомители, не встречая
ни малейшего сопротивления, становились все распущеннее и наглее.”
Видите ли, человек который сохранил (в отчаянном и безнадежном положении) для нас стихи Мандельштама заслуживает лучшего отношения, чем вздорная бабка, которая посвятила всю жизнь агиографии палача.
Нда. Вот, кстати, почему я и написала, что “байка” и что “приписывалось”. Вона как народ вцепился в несчастную Мариетту, хотя суть анекдота не в ней. Совсем. ))
Сколько продолжался сон — не знаю, но когда я вошел в полуфазу и вновь различил потолок купе, меня обеспокоил визгливый дискант старушки Шагинян:
— А я считаю, что он был гений, настоящий великий гений! И многие из нонешних этого совершенно не понимают, особенно молодые! Они вообще все фашисты! Они ничего не знают и не хотят знать! Конечно, и у него, как и у всякого человека, были некоторые заблуждения, но чего они стоят рядом сего великими делами!
— Да-да, вы правы, Мариэтта Сергеевна! Я совершенно с вами согласен!— раздался бархатистый баритон нашего бывшего представителя.—Действительно, молодые ничего не знают и не понимают. Конечно, у него случались отдельные ошибки, но большинство его действий были абсолютно замечательными. Как раз об этом я пишу сейчас в своей книге. Я во всем стараюсь быть объективным…
В моем полусонном мозгу случилась совершеннейшая аберрация; я все не мог взять в толк — о ком это они: об Иване или еще о ком. Меж тем старушка мирно продолжала: Когда я в свое время собиралась издавать мою книгу о Гете, то они там, в редакции, всячески заставляли меня вставить в текст его известное высказывание о «Фаусте» и «Девушке и смерти». Я считаю, и тогда считала эту фразу как раз ошибочной, поэтому я отказалась вставить ее в книгу. И набольшом редсовете в Издательстве академии покойный Вавилов, проходя мимо меня, наклонился и сказал: «Мариэтта Сергеевна, не упорствуйте! Они все равно эту фразу вставят!» И они… ее… вставили. А теперь, когда должно выйти повторное издание, они захотели ее выбросить! Но уж этого-то я низачто не разрешу сделать.
Объект собеседования уточнился. Оно продолжалось все в том же панегирическом наклонении. Я чувствовал, что еще немного и я просто взорвусь от ярости. Не желая, чтоб это случилось, тихонько спустился сполки и начал надевать ботинки. Как раз в этот момент мое лицо оказалось прямо над микрофоном слухового аппарата.
— Вы уходите? — спросила старушка, протягивая мне микрофон прямо в рот. И тут бес меня попутал: в место того, чтобы промолчать и удалиться, я не выдержал и, глядя ей прямо в очки, почти заорал сдавленным тенором:
— Я больше не могу этого слышать! Этот человек стоил нашей стране шестьдесят миллионов жизней!
Лишь я замолк, старушка мгновенно сделалась малиново-красной идико заверещала:
— Фашист!! Фашист!! Негодяй!! Ступай сейчас же вон отсюда!! Вон!!Фашист!! Фаш… — Она начала захлебываться и как-то странно заводить глаза. Я счел за благо поскорее выскочить в коридор. Слава богу, оба ботинка уже были надеты.
Где-то я про ее слуховой аппарат уже читал, но сейчас нашел только следующий чудный пассаж из свежих мемуаров Ганичева о его духоподъемной деятельности в издательстве «Молодая гвардия»:
Ну уж совсем курьезный случай был со старейшей писательницей Мариэттой Шагинян. «Четыре урока у Ленина» называлось ее сочинение. Она хотела дать обществу уроки «чистого ленинизма». Это было тогда одним из ходов общественной мысли: дать «очищенное» учение Ленина. Об этом же выпустил свои заметки Егор Яковлев, книгу «Сто зимних дней» о последних днях жизни Ленина написал зам. главного редактора «Комсомольской правды» Валентин Чикин, где привлек внимание к последним работам Ленина, считая, что они прокладывали дорогу в будущее. Валентин получил за эту книгу премию Ленинского комсомола. Поэму «Лонжюмо», о парижской эмиграции Ленина, написал Андрей Вознесенский, получив благодарность властей и проложив дорогу себе за границу.
Девяностолетняя Мариэтта, безусловный писательский и общественный авторитет, принесла нам свои «Четыре урока…». Однако пришли цензоры и отправили к Фомичеву.
— Ты знаешь, — смущаясь, сказал он, — из ЦК звонили и сказали, что не могут пропустить книгу Мариэтты.
— Но ведь это книга о Ленине!
— Но ты знаешь, звонили оттуда и сказали, что надо снять раздел, где Мариэтта рассказывает, что первая фамилия матери Ленина Бланк и она еврейка.
Ситуация была пиковая, и я знал, что Мариэтта — упрямая и настырная писательница, да и на факте о еврействе матери Ленина она не сильно акцентирует внимание.
— Ну, вот так, — закончил Фомичев, — иди и делай что хочешь, но книга в таком виде не выйдет.
На следующий день Мариэтта пришла в издательство:
— Ну, сдаете книгу?
— Мариэтта Сергеевна, — говорил я. — Вас же в ЦК знают и любят, но вот этот раздел, про мать Ленина, советуют снять.
— Да кто они такие, чтобы это требовать! Я ведь сидела в архивах.
— Но они требуют, Мариэтта Сергеевна.
— Всевсе, — решительно ответила она, — я выключаюсь, — и решительно выключила слуховой аппарат.
Как мне понравился этот жест, как иногда хотелось выключить слуховой аппарат, но у меня его не было. Я написал ей: «Идите к Демичеву (тогда он был секретарем по идеологии)». Мариэтта, гордо взглянув на меня, решительно сказала:
— Ну и пойду!
Долгодолго ей пришлось ходить по кабинетам, пока не появился отысканный (хотя давно известный) факт в печати.
Не такая она была старая: 60 лет.
Не поспоришь.
http://www.litmir.net/br/?b=137031&p=176
Ну, и кроме того, мне не верится в эту историю. Шагинян была несгибаемым холопом.
Злые вы тут все. Главное же в этой истории не имя.
… а метод! :))
Ну, вообще-то, я очень люблю две книжки Шагинян, одну читал в детстве много раз (“Повесть о стране Мерце”, такая фэнтези трогательная) и “Месс-менд” – перечитывал несколько месяцев назад, когда болел. Так что писатель она была хороший, а какой человек – не так важно. Не Малюта Скуратов – уже слава Богу 🙂
О! “Месс-менд” же, точно! В детстве сильнейшее впечатление произвела.
Она и сейчас очень неплохо читается: такой экспрессионистский роман, энергичный, веселый.
“Ты должен делать мораль из Шагинян, потому что его больше не из чего сделать.”
Неплохо )
Ну и, кстати, эту мораль действительно больше не из кого, потому что слуховой аппарат был только у нее.
Да и не говорила она этого в те времена.
Конечно, не говорила. Старуха была отпетой сталинисткой.
апокриф
“А в приемной Котова я выглядела, как “сундучные” ленинградки с кокетливыми детальками туалета и легким запахом нафталина. Кругом топтался по приемной народ не то чтобы сытый, но с нормальной кожей, без синевато-зеленых оттенков, которые я привыкла видеть у своих сослуживцев.
В дверях появилась крошечная, сморщенная Шагинян. Увидав меня, она обомлела: как ей удалось узнать меня, хотя мы не встречались двадцать лет?.. Лет ей тогда было не больше, чем мне сейчас, но деятельная любовь к начальству и забота о народе отложили отпечаток на лице и на всем облике. Ей уступили стул. Она села лицом ко мне и громко спросила: “А вы здесь зачем? Что, вы Мандельштама надеетесь напечатать?” Все головы обернулись в мою сторону, и я не заметила ни одного сочувственного взгляда. На меня смотрели настороженно и с недоумением. Шагинян настойчиво спрашивала, зачем я пришла. Я собралась с духом и сказала, что сейчас пришла по своим делам, но Мандельштама, пусть она не сомневается, обязательно напечатают… Шагинян вдруг всю перекосило: “Откуда это у вас такая уверенность?..” Должно быть, страшно убедиться в неустойчивости мира, где сумел занять то, что называется положением. Соня Вишневецкая, вдова Вишневского, ныне уже покойная, встретила меня на лестнице писательского дома в Лаврушинском переулке в дни, когда поставили в план “Библиотеки поэта” сборник Мандельштама. Она хорошо ко мне относилась, но у нее буквально подкосились ноги и она чуть не упала, когда я показала ей проспект “Библиотеки”. Не растерялся один Федин. Мы столкнулись с ним на той же лестнице на следующий день после заседания в Союзе писателей, где утвердили издание сборника и даже заведомые прохвосты выступали в его защиту. Я спускалась вниз по лестнице и увидела старика, похожего на гриб. Старик обернулся, и вдруг я услыхала: “Здравствуйте, Надежда Яковлевна”. По белесым рыбьим глазам я узнала Федина. До этого он четверть века не здоровался со мной, хотя мы часто попадали вместе в лифт, а один раз он остановил Ахматову, когда мы с ней шли вместе по переулку, выходившему в Лаврушинский, и долго с ней разговаривал. Ахматова не назвала меня, чтобы не смущать благородного деятеля литературы, и мне пришлось отойти в сторону и ждать, пока они не кончат разговор. Тогда я поверила, что он попросту не узнал меня. Время было еще сталинское – после войны. И вдруг он узнал меня, когда я стала совершенно неузнаваемой, потому что, занимая высокий пост, научился дипломатическому обхождению и не так остро чувствовал колебания почвы, как прямодушная и темпераментная Шагинян, набросившаяся на меня в приемной Котова… Я стояла у стены в дурацкой шляпе и кашне и чувствовала, как меня прокалывают взглядами советские писатели и литературоведы, переводчики и критики, пришедшие в свое родное издательство по закономерным и нормальным литературным делам – кто зачем: кто по поводу крохотной редактуры, кто сговориться насчет предисловия к той или иной книге, а кто и предложить собрание своих почтенных сочинений. Среди них, людей с плотью и кровью, я была тенью, призраком, смутным отголоском того, что давно истлело и предано полному забвению. “Был когда-то такой поэт”, – как сказала мне ревизорша, присланная некогда из Москвы в Ульяновск со специальным заданием присмотреться к подозрительным лицам на моем факультете и получившая кое-какую информацию от соответствующих товарищей. Инструктируя ревизоршу, ей даже сообщили о “таком поэте”, но она, душечка, может, и не знала, что “поэты” пишут стихи. В приемной Котова в особом инструктаже не нуждались, потому что все до единого знали послание Жданова и прекрасное постановление, один из основных литературных документов эпохи. Шагинян отлично изучила этот документ и приезжала разъяснять его в Ташкент, где я тогда работала. На заре нашей жизни у нее была похабная манера целовать руку Ахматовой при встрече. Это приводило Ахматову в исступление, и, завидев за версту Шагинян, она удирала или пряталась в любую подворотню. Сменив поклонение Ахматовой на презрение к “декадентской поэтессе”, Шагинян, естественно, не хотела в третий раз поворачиваться на полный оборот и улыбаться акмеистам… Вот почему она так настойчиво допрашивала меня, и я не знала, куда деваться, когда внезапно пришла неожиданная помощь.
В приемной появилась новая посетительница, и я услыхала веселый, наглый голос бывшей “ничевочки”: “Ты не смотри на них, Надя… Осю обязательно напечатают. Не сегодня, так завтра, но он есть и будет… он никуда не денется, и вы, Мариэтта Сергеевна, еще прочитаете его… Вы его, видно, подзабыли, а я помню… Не поддавайся, Надя…”
Это была моя последняя встреча с Сусанной Map, легкомысленной и дикой, которая не заняла никакого положения в советской литературе и не боялась сотрясения основ вроде напечатания Мандельштама. Она рано умерла и, говорят, писала живые и настоящие стихи. Мне не пришлось сказать ей, как сладко услышать человеческий голос и добрые слова в идеологической передней, где еще висел портрет страшного человека. (Господи, неужели и они люди! Это, наверное, смертный грех так отворачиваться от этих людей, как отворачиваюсь я, и не верить, абсолютно не верить, что они тоже люди.)
События в приемной Котова продолжали разворачиваться. Заседание о Достоевском кончилось, и в кабинет первая по праву почтенной старости вошла Шагинян. Прошло несколько минут, и Котов с хохотом выскочил из кабинета. Он подбежал ко мне и обнял меня. За ним на пороге кабинета появилась Шагинян. Котов громко объяснил: “Мариэтта Сергеевна тоже считает, что вам нужно дать работу. Она говорит, что вы культурнейший человек – вдова Осипа Эмильевича Мандельштама…” Мариэтта, стоя на пороге, повторяла: “Культурнейший человек… Культурнейший человек…” И снова голос Сусанны: “Мариэтта Сергеевна, вы думали, что Надя переменила фамилию и никто не знает, что она вдова Оси?.. Все знают и все помнят Осю…” И Котов весело и громко подтвердил, что все помнят Мандельштама и я пришла, не скрываясь, как его вдова. Он втащил меня в кабинет, усадил в кресло, и целый час я слушала, как он торгуется с Шагинян. Делал он это со вкусом, и мне казалось, что он сознательно пакостит ей за ее мелкий донос, облеченный в форму рекомендации: культура такая прекрасная вещь! Старуха стервенела на глазах – можно ли издеваться над старухами, выторговывая у них большой кусок полистной платы? Мои симпатии были на стороне веселого и красивого Котова, тем более что Шагинян когда-то числилась интеллигенткой и размышляла, как совместить Ленина с христианской душой и гетеанскими устремлениями. Сейчас она козыряла не Гёте, а тем, что ее всегда по первому звонку принимают в Цека и Котова заставят заплатить ей по высшей или сверхвысшей ставке за все сто томов ее партийных книжек. Она перечисляла свои заслуги и почему-то не вспомнила поездки по стране с разъяснением знаменитого постановления. В тот год ей было столько же лет, сколько мне сейчас. Она была полна энергии и с проклятиями выбежала из кабинета, чтобы добиться правды на Старой площади. Я не сомневаюсь, что Котов, торгуясь, не сомневался в том, что Мариэтта добьется своего. Он просто хотел на секунду ущемить ей хвост. Чуть-чуть, немножко свинство, а все-таки мило и смешно… “
Надо все же прибавить, что Мандельштам ни о ком хорошо не писала. Даже о своих любимцах умудрялась вставить какую-нибудь завуалированную гадость.
Ну почему же
вот например хорошее о той же Шагинян
“Разоблачать агентов не полагалось – стоящее за ними учреждение не
терпело, чтобы компрометировали его работу, и рано или поздно обрушивалось
на разоблачителя. Даже и сейчас многие из побывавших в тюрьмах и лагерях
предпочитают помалкивать о своих “крестных отцах” – не стоит связываться,
потом не развяжешься… А в те годы молчали все. Редкие исключения только
подтверждают правило. Таким исключением, например, считалась Мариэтта
Шагинян. Все знали, что она к себе не подпускает никаких шпиков – если кто
из них осмелится приблизиться, она поднимает крик, чтобы изобличить его
при всем честном народе. В 34 году она проделала такую штуку при мне, и я,
кажется, разгадала ее хитрость. Мы вместе вышли из Гослитиздата, и она
расспрашивала меня о нашей воронежской жизни – в те дни никто не избегал и
не боялся нас, потому что уже широко разнесся слух о разговоре Сталина с
Пастернаком. Вслед за нами выскочил и побежал вдогонку за мной поэт Б. –
ему тоже хотелось узнать про О. М. Б. -то и попался под горячую руку
Мариэтте. “Меня принимают в ЦК, – кричала она. – Я не позволю, чтобы за
мною гонялись шпики… ” Я пыталась остановить Мариэтту, объясняя, что Б.
мой хороший знакомый. Она и слышать ничего не хотела, и у меня появилось
подозрение, что выбор объекта для скандала произведен вполне сознательно.
Мариэтта набрасывалась на вполне порядочных людей, надеясь отпугнуть этим
настоящих стукачей, с которыми она, конечно, не посмела бы себя так вести.
Но даже Мариэтта, повторяю, была исключением, и осведомители, не встречая
ни малейшего сопротивления, становились все распущеннее и наглее.”
Прекрасный пример завуалированной гадости. И мне кажется, вы злоупотребляете пространными комментариями.
Видите ли, человек который сохранил (в отчаянном и безнадежном положении) для нас стихи Мандельштама заслуживает лучшего отношения, чем вздорная бабка, которая посвятила всю жизнь агиографии палача.
Преклоняясь перед мужеством Надежды Яковлевны, я хочу все же сохранить право думать и писать что считаю нужным.
О Шагинян есть прекрасная зарисовка у ныне покойного композитора Николая Каретникова. Вздорная себялюбивая баба.
А поэт Липкин ее окрестил “сумасшедшая в свою пользу”.
ни о ком хорошо не писала, но и на вранье ее никто не поймал
железная старуха
марьетта шагинян
искусственное ухо
рабочих и крестьян
Нда. Вот, кстати, почему я и написала, что “байка” и что “приписывалось”. Вона как народ вцепился в несчастную Мариетту, хотя суть анекдота не в ней. Совсем. ))
Ага, в том-то и дело. Обычное дело, впрочем. Все пропускают тексты через свою голову, где они цепляют на себя посторонние крошки и махрушки.
Думаю, она в эту байку попала исключительно из-за того, что единственная там была со слуховым аппаратом. ))
Ну и потому что глухотой она очень ловко пользовалась, про это масса есть историй.
Так же как известная байка про академика Гамалею обыгрывает украинскую фамилию и замечательное долголетие ученого.
Байка безусловно красивая. Вот еще одна, тоже красивая: http://jenya444.livejournal.com/112649.html
Из воспоминаний Каретникова:
Сколько продолжался сон — не знаю, но когда я вошел в полуфазу и вновь различил потолок купе, меня обеспокоил визгливый дискант старушки Шагинян:
— А я считаю, что он был гений, настоящий великий гений! И многие из нонешних этого совершенно не понимают, особенно молодые! Они вообще все фашисты! Они ничего не знают и не хотят знать! Конечно, и у него, как и у всякого человека, были некоторые заблуждения, но чего они стоят рядом сего великими делами!
— Да-да, вы правы, Мариэтта Сергеевна! Я совершенно с вами согласен!— раздался бархатистый баритон нашего бывшего представителя.—Действительно, молодые ничего не знают и не понимают. Конечно, у него случались отдельные ошибки, но большинство его действий были абсолютно замечательными. Как раз об этом я пишу сейчас в своей книге. Я во всем стараюсь быть объективным…
В моем полусонном мозгу случилась совершеннейшая аберрация; я все не мог взять в толк — о ком это они: об Иване или еще о ком. Меж тем старушка мирно продолжала: Когда я в свое время собиралась издавать мою книгу о Гете, то они там, в редакции, всячески заставляли меня вставить в текст его известное высказывание о «Фаусте» и «Девушке и смерти». Я считаю, и тогда считала эту фразу как раз ошибочной, поэтому я отказалась вставить ее в книгу. И набольшом редсовете в Издательстве академии покойный Вавилов, проходя мимо меня, наклонился и сказал: «Мариэтта Сергеевна, не упорствуйте! Они все равно эту фразу вставят!» И они… ее… вставили. А теперь, когда должно выйти повторное издание, они захотели ее выбросить! Но уж этого-то я низачто не разрешу сделать.
Объект собеседования уточнился. Оно продолжалось все в том же панегирическом наклонении. Я чувствовал, что еще немного и я просто взорвусь от ярости. Не желая, чтоб это случилось, тихонько спустился сполки и начал надевать ботинки. Как раз в этот момент мое лицо оказалось прямо над микрофоном слухового аппарата.
— Вы уходите? — спросила старушка, протягивая мне микрофон прямо в рот. И тут бес меня попутал: в место того, чтобы промолчать и удалиться, я не выдержал и, глядя ей прямо в очки, почти заорал сдавленным тенором:
— Я больше не могу этого слышать! Этот человек стоил нашей стране шестьдесят миллионов жизней!
Лишь я замолк, старушка мгновенно сделалась малиново-красной идико заверещала:
— Фашист!! Фашист!! Негодяй!! Ступай сейчас же вон отсюда!! Вон!!Фашист!! Фаш… — Она начала захлебываться и как-то странно заводить глаза. Я счел за благо поскорее выскочить в коридор. Слава богу, оба ботинка уже были надеты.
Любопытно еще почитать чьи-нибудь воспоминания о Каретникове. Если они есть, конечно.
Сталин действительно был гений
Да, от сына сапожника подняться в диктаторы сверхдержавы, это суметь надо.
Интересно, откуда взялась цифра 60 млн жизней?
Гроша, вы опять здесь! Скажите, а вы еще каких-нибудь поэтов знаете?
Я Грошу обычно троллю старыми стихотворениями Мориц, вроде “На Ордынке, на Полянке тихо музыка играла”.
А он вообще идет на контакт? Или в состоянии только бомбардировать комменты Юнной Пинхусовной?
Последнее, конечно.
Не-не, он где-то в чужих комментах обрушился на меня с укоризнами, что я его баню.
Нет, он очень общителен, если это можно назвать общением.
Вроде бы она сказала совсем не это и совсем в другом контексте. А так история красивая, конечно.
Se non è vero, è ben trovato, а может быть, еще сильней! :)))
Где-то я про ее слуховой аппарат уже читал, но сейчас нашел только следующий чудный пассаж из свежих мемуаров Ганичева о его духоподъемной деятельности в издательстве «Молодая гвардия»:
Ну уж совсем курьезный случай был со старейшей писательницей Мариэттой Шагинян. «Четыре урока у Ленина» называлось ее сочинение. Она хотела дать обществу уроки «чистого ленинизма». Это было тогда одним из ходов общественной мысли: дать «очищенное» учение Ленина. Об этом же выпустил свои заметки Егор Яковлев, книгу «Сто зимних дней» о последних днях жизни Ленина написал зам. главного редактора «Комсомольской правды» Валентин Чикин, где привлек внимание к последним работам Ленина, считая, что они прокладывали дорогу в будущее. Валентин получил за эту книгу премию Ленинского комсомола. Поэму «Лонжюмо», о парижской эмиграции Ленина, написал Андрей Вознесенский, получив благодарность властей и проложив дорогу себе за границу.
Девяностолетняя Мариэтта, безусловный писательский и общественный авторитет, принесла нам свои «Четыре урока…». Однако пришли цензоры и отправили к Фомичеву.
— Ты знаешь, — смущаясь, сказал он, — из ЦК звонили и сказали, что не могут пропустить книгу Мариэтты.
— Но ведь это книга о Ленине!
— Но ты знаешь, звонили оттуда и сказали, что надо снять раздел, где Мариэтта рассказывает, что первая фамилия матери Ленина Бланк и она еврейка.
Ситуация была пиковая, и я знал, что Мариэтта — упрямая и настырная писательница, да и на факте о еврействе матери Ленина она не сильно акцентирует внимание.
— Ну, вот так, — закончил Фомичев, — иди и делай что хочешь, но книга в таком виде не выйдет.
На следующий день Мариэтта пришла в издательство:
— Ну, сдаете книгу?
— Мариэтта Сергеевна, — говорил я. — Вас же в ЦК знают и любят, но вот этот раздел, про мать Ленина, советуют снять.
— Да кто они такие, чтобы это требовать! Я ведь сидела в архивах.
— Но они требуют, Мариэтта Сергеевна.
— Всевсе, — решительно ответила она, — я выключаюсь, — и решительно выключила слуховой аппарат.
Как мне понравился этот жест, как иногда хотелось выключить слуховой аппарат, но у меня его не было. Я написал ей: «Идите к Демичеву (тогда он был секретарем по идеологии)». Мариэтта, гордо взглянув на меня, решительно сказала:
— Ну и пойду!
Долгодолго ей пришлось ходить по кабинетам, пока не появился отысканный (хотя давно известный) факт в печати.