воспоминания Натальи Долининой
Как же я благодарна Татьяне Долининой за наводку на воспоминания ее мамы, Натальи Долининой. Какое счастье, что они есть.
Жизнь послевоенного Ленинграда встает перед глазами так ясно, словно смотришь в окно. А главное, с предельной точностью описаны люди вокруг. Именно это ценишь в таких текстах – возможность увидеть незнакомых, давно исчезнувших людей живыми. А уж для учителей “Первые уроки” и вовсе бесценное чтение.
…Нам подарили отличную белую коляску, почти новую, но дети не умещались в ней. Муж взял большой фанерный ящик, выкрасил голубой краской и поставил на колеса от белой коляски. Теперь им было свободно.
Я понимала, что наша коляска выглядит смешно. Но однажды мне встретился Рубашкин — самый язвительный парень из всего нашего факультета. Я замерла. Он спокойно поздоровался, взял ручку коляски и провез ее через весь Невский. Я решила, что коляска, значит, выглядит прилично. Через неделю другой знакомый, узнав, что у меня близнецы, воскликнул:
— А по Желябова каких-то близнецов возят в ящике из-под мороженого!
Рубашкину я не забыла путешествия с моим ящиком и того, что он удержался от насмешек.
…Первым подарком, который я получила, открыв дверь, был пятидесятилетний ученик Кураков. Он сидел на первой парте и встретил меня сияющей улыбкой. При виде его я чуть не свалилась под учительский стол.
Кураков был моим несчастьем. На приемных экзаменах в школу — экзамены эти были фиктивные, мы принимали всех — выяснилось, что Кураков просто не умеет писать. Он умел только подписываться. Я железной рукой поставила ему двойку. Карл Иванович утвердил эту двойку, хотя ученики были нам очень нужны: мы ездили по заводам и уговаривали рабочих, мастеров, директоров, чтобы они посылали к нам своих ребят. Мы объяснили Куракову, что он не может учиться в пятом классе, что есть рабочие школы, где начинают с третьего. Он взял документы и ушел.
На следующий день к нам пришли два его взрослых сына и дочь-пятиклассница. Она умоляла взять папу в пятый: будет так хорошо учиться с ним параллельно, она поможет. Сыновья солидно кряхтели и тоже уговаривали. Оба были старше меня.
Я объяснилась с ними одна — папа Карло ушел в роно — и я была непреклонна. Кураков тихо стоял позади своих детей, выворачивая наизнанку свою кепку. Потом он заплакал. Я в первый раз в жизни увидела, как плачет взрослый мужчина. И я записала его в школу, не дожидаясь возвращения папы Карло.
…Вечером третьего апреля пришел мой товарищ. «Мать увольняют с работы как еврейку, — сказал он. — Меня уже уволили. Как ты думаешь, что теперь делать?»
Его мать работала в том родильном доме, где двадцать пять лет назад меня вырезали из умершей матери и спасли, где я родила своих близнецов. Люди, спасшие жизнь мне и моей дочери, уже были уволены. Очередь дошла до последних, самых уважаемых врачей. Я не знала, что теперь делать.
Рано утром четвертого апреля опять зазвонил телефон. Это был вчерашний товарищ, и он сказал только: «Включи радио».
Когда я пришла в школу, Каменкова стояла на парте и держала речь, «Интересно, — говорила она, — как это может быть, что врачи не виноваты? То отравляли, а теперь не отравляли? Кто же их заставлял признаваться? Ведь они признались!»
— Там написано: недозволенные методы, — заикнулся кто-то.
— Интересно! — закричала Каменкова. — Какие такие недозволенные методы к ним применяли? Hу, кто мне может объяснить?
С чувством внезапно нахлынувшего освобождения я подошла к учительскому столу.
— Сядь, Каменкова, — сказала я, чувствуя, что никакая сила меня уже не остановит. — Сядь. Насчет недозволенных методов ты спроси у своего отца.